Иоанн Камерарий. О Дюрере

Иоаким Камерарий. О Дюрере


  Предисловие к латинскому изданию первых двух книг трактата Дюрера о пропорциях. 1532 год [636]  

 Благосклонным и почитающим изящные искусства читателям.
 Если бы я должен был говорить здесь о живописи, я бы скорее оплакивал ее, нежели восхвалял. Ибо кому из вас неведомы хвалы во славу искусства? И кто поставил бы мне в упрек, что, ввиду утраты цветущего, я пренебрег вновь произрастающим, кто не счел бы, что мне более подобает последовать по пути горя и слез? Однако рассуждать об искусстве не входит теперь в мои намерения. Я желаю лишь рассказать кое-что, сколько необходимо, о художнике, авторе этой книги. Он, я уверен, прославился своими добродетелями и заслугами не только в своем отечестве, но и среди других наций. Мне достаточно хорошо известно, что достоинства его не нуждаются в наших похвалах, особенно потому, что благодаря своим превосходным произведениям он достиг вечной славы и все возрастающего почитания. Теперь, когда мы публикуем его сочинения и представляется случай предать гласности все, что касается жизни и образа мыслей этого замечательного человека и нашего друга, мы сочли уместным собрать воедино отрывочные сведения, почерпнутые частично из разговоров с другими, частично из бесед с ним самим дабы прославить его – художника и человека – за его несравненное искусство и талант, а также доставить некоторое удовольствие читателям.
 Мы слышали, что наш Альбрехт происходил из Паннонии, [637] но его родные переселились в Германию. Здесь не место распространяться о его происхождении и роде. Хотя его предки и были почтенными людьми, нет никакого сомнения, что они приобрели от него больше славы, чем передали ему. Природа наделила его телом, выделяющимся своей стройностью и осанкой и вполне соответствующим заключенному в нем благородному духу, – здесь уместно вспомнить о восхваляемой Гиппократом [638] справедливости природы, которая, облекая в уродливое тело жалкую душу обезьяны, равным образом имеет обыкновение заключать преславные умы в подобающие им тела. Он имел выразительное лицо, сверкающие глаза, нос благородной формы, называемой греками четырехугольною,  [639] довольно длинную шею, очень широкую грудь, подтянутый живот, мускулистые бедра, крепкие и стройные голени. Но ты бы сказал, что не видел ничего более изящного, чем его пальцы. Речь его была столь сладостна и остроумна, что ничто так не огорчало его слушателей, как ее окончание. Правда, он не занимался изучением словесности, но зато почти в совершенстве постиг распространяемые через посредство книг естественные и математические науки. И он не только понимал их суть и умел применять их на практике, но и умел излагать их словесно. Это подтверждают его сочинения по геометрии, в которых не упущено ничего, кроме того, что он полагал выходящим за пределы его работы. С горячим рвением заботился он о том, чтобы всегда вести достойный и добродетельный образ жизни, за что его заслуженно считали превосходнейшим человеком. Он не отличался, однако, ни мрачной суровостью, ни несносной важностью; и он отнюдь не считал, что сладость и веселье жизни не совместимы с честью и порядочностью, и сам не пренебрегал ими и даже в старости пользовался благами музыки и гимнастики в той мере, в какой они доступны этому возрасту.
 Но природа создала его прежде всего для живописи, и поэтому он занимался изучением этого искусства с напряжением всех своих сил и всегда стремился изучать произведения и принципы прославленных художников и подражать тому, что он в них одобрял. Благодаря этому он снискал особую благосклонность и удостоился милостей великих королей и князей, и даже императоров Максимилиана и его внука Карла, и был вознагражден немалым жалованьем. Когда рука его, так сказать, достигла зрелости, его высокий и добродетельный талант раскрылся наилучшим образом в его творениях, ибо все созданное им было величественно и похвально по замыслу. Таковы его работы в честь Максимилиана, таковы же его бессмертные астрономические карты, [640] достойные вечной памяти, не говоря уже о других его произведениях, любое из которых охотно назвал бы своим каждый художник, как из древних, так и нашего времени. Ибо никогда природа изображаемого не была обнаружена более точно и правдиво, чем в его произведениях…
 Существовал ли когда-либо художник, который не обнаружил бы в своих произведениях собственной природы? Я не стану ссылаться на древнюю историю и удовольствуюсь примерами из нашего времени. Кому не известно, что многие художники добрались непристойной живописью похвал и восхищения черни, создавая и выставляя для обозрения нечестивые, мерзкие и порочные картины; однако никто на сочтет целомудренными тех, чей ум и пальцы создают подобные вещи. Мы видели также много тщательно, до мелочей сделанных и достаточно хорошо раскрашенных картин, в которых, хотя художник и выказал известный талант и умение, тем не менее недостает искусства. Вот именно здесь мы должны, по справедливости, восхищаться Альбрехтом, как усердным стражем благочестия и целомудрия и как художником, который знал свои силы и проявлял их в величии своих картин, ибо никто не может оставить без внимания ни одно, даже самое малое из его произведений; и вы не найдете в них ни одной непродуманно или неправильно нарисованной линии, ни одной лишней точки.
 Что могу я сказать о твердости и точности его руки? Вы могли бы поклясться, что линейка, угольник и циркуль применялись для проведения тех линий, которые он в действительности рисовал кистью или часто карандашом или пером без всяких вспомогательных средств, к великому удивлению присутствующих. Что мне сказать об этой слаженности его руки и мысли, которая часто позволяла ему мгновенно набрасывать на бумаге карандашом или пером фигуры и всякого рода вещи или придавать им такое выражение, что казалось, они готовы заговорить. Я предвижу, что мне не поверит никто из читателей, если я расскажу, что иногда он рисовал отдельно не только различные части всей сцены, но и различные тела, которые, будучи соединены вместе, совпадали так точно, что ничто не могло подойти лучше. Поистине, несравненный ум художника, наделенного знанием истины и пониманием гармонии частей, водил и направлял его руку и позволял ему доверять себе, отказываясь от всякой иной помощи. Равным образом, когда он держал кисть, уверенность его была такова, что он рисовал на холсте или дереве все до мельчайших подробностей без предварительного наброска так, что, не давая ни малейшего повода к порицанию, он всегда удостоивался наивысших похвал. И это вызывало величайшее удивление самых выдающихся художников, которым из собственного опыта была известна трудность подобных вещей.
 Не могу умолчать здесь о том, что произошло между ним и Джованни Беллини. Последний пользовался большой славой как в Венеции, так и во всей Италии. Когда Альбрехт прибыл туда, он легко сблизился с ним, и, как обычно бывает, они стали показывать друг другу образцы своего искусства. В то время, как Альбрехт от всей души восхищался и превозносил работы Беллини, Беллини также великодушно хвалил различные черты искусства Альбрехта и особенно – тонкость и деликатность, с какою он писал волосы. Случилось, что они беседовали между собою об искусстве, и когда их беседа закончилась, Беллини сказал: «Не окажешь ли ты, любезный Альбрехт, небольшую услугу своему другу?» «Охотно, – отвечал Альбрехт, – если то, о чем ты просишь, в моих силах». Тогда Беллини сказал: «Я хотел бы, чтобы ты подарил мне одну из тех кистей, которыми ты пишешь волосы». Тогда Альбрехт, нимало не мешкая, протянул ему разные кисти, подобные тем, какие употреблял и Беллини, и предложил ему выбрать ту, что ему больше нравится, или если угодно, взять все. Но Беллини, думая, что его хотят ввести в заблуждение, сказал: «Нет, я имею в виду не эти, но те, которыми ты обычно одним мазком пишешь много волос; они должны быть доеольно широкими и более редкими, чем другие, ведь иначе немыслимо сохранить, особенно на большом протяжении и в поворотах, такую равномерность промежутков». «Я не пользуюсь никакими, кроме этих, – сказал Альбрехт, – и чтобы убедиться в этом, ты можешь наблюдать за мною». Затем, схватив одну из этих самых кистей, он нарисовал в самом строгом порядке и хорошей манере длинные волнистые волосы, какие обычно носят женщины. Беллини следил за нем изумленный и впоследствии признавался многим, что не поверил бы никому на свете, кто рассказал бы ему об этом, если бы он не видел этого своими глазами.
 Подобную дань воздал ему с несомненной искренностью и Андреа Мантенья, [641] прославившийся в Мантуе тем, что он подчинил жиеопись известной строгости правил; и он заслужил эту славу прежде всего тем, что он разыскивал рассеянные повсюду поломанные статуи и предлагал их в качестве образца для искусства. Правда, все его произведения жестки и скованны, ибо рука его не была приучена следовать гибкости и быстроте его ума; тем не менее считалось, что нет ничего более совершенного в искусстве. Когда он лежал больной в Мантуе, он услыхал, что Альбрехт в Италии, и поспешил пригласить его к себе, намереваясь подкрепить его дарованье и навык силою знаний и наук. Ибо в дружеских беседах Андреа часто жаловался, что он не обладает даром Альбрехта, а Альбрехт – его ученостью. Как только его посетил гонец, Альбрехт без промедления, тотчас же, оставив все другие дела, приготовился в путь. Но прежде чем он мог добраться до Мантуи, Андреа умер, и Дюрер имел обыкновение говорить, что это был печальнейший случай в его жизни. Ибо, как ни высоко стоял Альбрехт, его великая и возвышенная душа всегда стремилась к еще более высокому.
 С восторгом взираем мы на бородатое лицо нашего мужа, нарисованное им самим в описанной нами манере, кистью на холсте без всякого предварительного наброска. Завитки его бороды имеют почти локоть длины и нарисованы столь превосходно и искусно, что чем больше вы понимаете в живописи, тем больше будете восхищены этим и тем более вам будет казаться невероятным, чтобы, рисуя их, он не пользовался никакими вспомогательными средствами. При этом в его произведениях нет ничего грязного, ничего безнравственного, ибо все подобное обращалось в бегство перед чистотою его духа. О художник, достойный такого успеха! Как живы и выразительны его лица, как привлекательны его портреты, как они похожи, как безошибочны, как правдивы!
 Всего этого он достиг, подчиняя чистую практику теории и разуму, что было доныне неведомо и неслыханно, по крайней мере у наших художников. Кто из них, даже достигнув благодаря своим произведениям наивысшей славы, смог бы объяснить их теоретически и заставил бы поверить, что своим успехом он больше обязан науке, нежели случаю? У Альбрехта же все было совершенным, точным и продуманным, ибо он направил живопись по пути разума и подчинил ее научным принципам, без чего, как писал Цицерон, хотя и можно иногда сделать нечто хорошее, опираясь на природу, однако полученное не всегда может быть достигнуто снова. Сначала он разработал это все для собственной надобности, но затем со своей великодушной, открытой натурой он захотел объяснить это в книгах, написанных для знаменитейшего и ученейшего Вилибальда Пиркгеймера. И он посвятил их ему в изящнейшем письме, которого мы не перевели потому, что нам казалось свыше наших сил передать его по-латыни, не исказив, так сказать, его истинного лица. Но прежде чем он смог, как он надеялся, закончить и издать в исправленном виде свои книги, он был похищен смертью, правда спокойной и неизбежной, но, без сомнения, преждевременной. Если и было в нем что-либо, что можно было рассматривать как недостаток, то это его неистощимое усердие и черезмерная требовательность к себе.
 Смерть, как мы уже сказали, прервала начатую им публикацию его работы, но друзья закончили его дело по его собственным рукописям. А теперь мы по порядку расскажем о его работе и о нашем переводе. Произведение это, которое он излагал на языке геометрических форм, почти не отполировано и лишено литературного лоска; оно кажется несколько шероховатым, но это вполне возмещается его высокими достоинствами. За несколько дней до кончины он сам просил меня перевести это на латинский, когда он все исправит, и я охотно посвятил бы этой работе свое внимание и труд. Но всеразрушающая смерть лишила его возможности пересмотреть и исправить все. Тогда, после опубликования работы, его друзья склонили меня, более ссылками на его волю, нежели своими просьбами, сделать латинский перевод и выполнить после его смерти то поручение, которое еще при жизни Дюрер возложил на меня. Разумеется, я не оставался в неведении относительно того, сколь трудную задачу я брал на себя, занимаясь предметом, для меня самого недостаточно ясным и не имея латинского текста, который я мог бы взять за образец и которому мог бы подражать. Я сознавал и то, насколько труднее была эта работа после смерти автора, чем при его жизни; но что особенно мне мешало, так это то, что, будучи занят всякими другими повседневными делами, я не мог отдаться этому с таким усердием и прилежанием, как бы мне хотелось и как того заслуживало дело. Но что было делать? Как из почтения к дражайшему для меня покойнику, так и по воле его друзей я был направлен на путь, отнюдь для меня не привычный. И я уделил двум книгам этого тома столько, сколько я мог отнять у своих занятий необходимого для этого досуга, и постарался по возможности изложить по-латыни то, чему он превосходнейшим образом обучал на немецком языке. Я рассчитываю, что все эти обстоятельства вполне извинят меня в глазах моих любезных и ревностно изучающих искусство читателей, и все же мне приходится оправдываться, чтобы не показаться самонадеянным. Впрочем, я думаю, что смелость следует не только извинять, но и приходить ей на помощь.
 Если я увижу, что мое усердие и преданность встретят одобрение читателей, это воодушевит меня перевести на латинский язык отрывки из трактата Альбрехта о живописи, что будет делом кропотливым и сложным и потребует еще больше труда. [642] В дальнейшем вы получите не только его сочинения в этой области, но и его труд по геометрии, а также по фортификации, в котором он объясняет укрепление городов в соответствии с современными системами. [643] Это, кажется, все книги, какие он написал. Что же касается письменных и устных обещаний опубликовать книгу Дюрера о пропорциях лошади, которые я слышал от некоторых лиц, я могу только удивляться, из какого источника возьмут они после его смерти то, чего он так и не выполнил в течение своей жизни.  [644] Хотя я хорошо знаю, что Альбрехт начал доискиваться истины и в этих пропорциях и сделал кое-что из измерений, я знаю также, что он потерял все, что он сделал, из-за коварства некоторых людей, из-за чего получилось, что были похищены авторские заметки, так что он никогда более не пытался начинать работу сначала. Он имел подозрения и даже мог сказать с уверенностью, откуда налетели на его труд эти опустошившие его запасы трутни; но превосходнейший муж предпочел хранить молчание, нежели, преследуя своих врагов, потерять репутацию великодушного и доброго человека. Поэтому мы не потерпим ничего, что появилось бы и было бы приписано авторству Альбрехта и что, как это несомненно случилось бы, было бы недостойно столь великого художника.
 Несколько лет назад появились также некоторые немецкие листки об этих вопросах, содержащие правила, в основном неверные и непригодные. Я не склонен сейчас попусту тратить на это слова, так как автор, – если я не ошибаюсь, – не раз раскаивался в их публикации. Но я думаю, что вы гораздо охотнее почерпнете здесь, нежели из других источников, эти вышеупомянутые правила, принадлежность которых Альбрехту нетрудно доказать не только потому, что он сам подготовил их к публикации, но и благодаря их достоинствам. И вы предпочтете их не потому только, что в настоящей книге они изложены с большей эрудицией, чем где бы то ни было, но и потому, что тем, кто обрабатывает этот труд в собственной мастерской автора, используя дополнения и поправки его автографов и варианты его различных набросков, ясны многие пункты, которые неизбежно кажутся темными другим, сколь учеными они бы ни были.
 Мы убедимся в этом на примере книги о геометрии, которая находится в руках одного ученого человека и которую он вскоре опубликует в более разработанном виде и с большим количеством объяснений различных мест, нежели та, которая теперь в обращении. Ибо она будет пополнена не менее чем двадцатью шестью чертежами и в нее будут внесены многочисленные поправки и улучшения по сравнению с более ранним изданием. Сам автор, перечитывая то, что уже было издано, улучшил и дополнил это. Предвидя, что ему больше не удастся этого издать, он указал своим будущим издателям, что должно быть сделано в отношении печатания букв и фигур; и мы позаботимся, чтобы это как можно скорее было напечатано на немецком языке, на котором написал это автор. [645] Следует только надеяться, что это намерение будет благосклонно принято вами и вы отблагодарите таким образом автора за пламенное желание сделать своими открытиями что-нибудь для общего блага и нас за наш труд и стремление сделать доступным для всех наций то, что, казалось, было написано для одной.